— Сашка, какой у тебя красивый сын! Как он на тебя похож!
И Абдулов, который обожал розыгрыши, мгновенно включился:
— Да, хороший!
И целую неделю на этом фестивале я, как Хлестаков, «работал» сыном Абдулова.
— У тебя такое насыщенное общение, при этом ты интроверт. А в какой-то период времени был классическим социофобом. Как это получилось преодолеть?
— Сейчас мне проще общаться, потому что я стал чаще выходить к зрителям с какими-то творческими вечерами в формате беседы... Но самый сложный период затворничества был после «Преступления и наказания». Большинство критиков не принимали работу, которую я сделал. Меня очень критиковали, прошлись по всему, были комментарии даже такого рода: зачем взяли урода на классическую роль, кто это вообще? Я чувствовал себя, как в сказке «Гадкий утенок». Ты ходишь и ищешь своих. А все говорят: нам тебя не надо.
Была ужасная депрессия, когда я даже из дома выходить и с кем-то общаться не хотел, да и не мог. Мне просто повезло, что в период такого концентрированного нехотения появился Шемякин и просто за шкирку меня вывез во Францию, и я увидел совершенно другой мир, других людей. В его доме всегда были открыты двери и для студентов, и для его гостей, и я просто включился в эту жизнь. Это меня оздоровило и спасло. Потому что хочешь или не хочешь, ты будешь улыбаться и говорить: «Доброе утро» — потому что находишься с людьми. И будешь есть, пить и бриться — выполнять элементарные вещи, такая дисциплина. Если по чесноку, то это, наверное, мой счастливый билет. Если бы Шемякина не было, я не знаю, что со мной стало бы. Он мой ангел-хранитель...
Я сейчас говорю с тобой и думаю, что для меня Михаил — какое-то очень знаковое имя: мой педагог в театральном Михаил Вартанович Скандаров, Михаил Михайлович Козаков, Михаил Михайлович Шемякин, мой друг Михаил Елисеев. Так что я с архангелами. Есть же архангел Михаил...
— Михаил Михайлович Козаков хотел вас снимать в своем фильме «Джокеръ», но так и не снял. Почему?
— Да, я приходил на пробы на второстепенную роль Нелькина. Мне Козаков потом позвонил и сказал: «Проба гениальная, но мне кажется, что ты будешь выбиваться из этого ансамбля. Ты гораздо больше, чем эта роль. Тебе по-хорошему, конечно, надо Кречинского дать, но его уже играет Мишка Ефремов». Мне было приятно это слышать.
Вспоминаю наши ночные диалоги с Михаилом Михайловичем, вернее даже чаще монологи. Мобильных не было, и мы разговаривали по старинным телефонам с проводом. Трубка лежит, а из нее в шесть часов утра разносится: «Плывет в тоске...» Когда я приходил к нему домой, он тоже читал стихи, и я засыпал в кресле. Просыпался, а он все читал. Козаков был, по сути, одиноким человеком.
— Он же учил тебя читать стихи?
— Да, он советовал, для того чтобы держать ритм, между слов вслух, а потом мысленно добавлять нецензурное слово. И какие-то стихи он предлагал мне повторять с голоса за ним, копируя его тональность, акценты. Мы ведь и поссорились потому, что он хотел, чтобы я читал, как он. Я сопротивлялся, ведь тогда бы стал плохой пародией Козакова. Иногда зрители узнают его нотки в моем голосе.
В общем, мы очень сильно повздорили. И примирение было небыстрым, но оно, слава Богу, произошло. Козаков хотел приехать в Петербург на мою первую сольную программу «Иосиф Бродский. Рождественские стихи», премьера была на фестивале «Площадь искусств» Юрия Темирканова. Программу режиссировал Михаил Елисеев. Козакову оставили места, а вечером я позвонил ему уточнить, будет он или нет. Он сказал: «Нет, я не приеду, читай по телефону». И я в автомате читал Бродского полтора часа. А Миша Елисеев, ходил возле будки туда-сюда. Тогда были карточки, помнишь их, они жуткие, и в какой-то момент я понял, что читаю в пустоту — карточка закончилась. Мы с Мишей бегали по метро «Невский проспект» и искали карточки, чтобы продолжить это мое чтение. А Михаил Михайлович слушал, слушал и потом говорит: «Ну все, я спокоен, все хорошо будет...»