Подросли, решили спектакль поставить — тоже, конечно, про войну. Насобирали ящиков со всей округи, сцену соорудили. Выпросили у старших тряпье, чтобы во дворе занавес натянуть от дерева к дереву. Билеты сделали, повесили лист бумаги, написали «Афиша», роли обозначили, все как положено. Я играл Гитлера почему-то, а Сталина — Петик, мой друг-армянин.
На нашем балконе на третьем этаже жил дядя Тариел, очень строгий был, офицер КГБ, мы его побаивались. Утром в день премьеры я рано проснулся, волновался. Вышел на балкон, там жена Тариела провожает его на службу. Каждое утро перед выходом Елена ему щеткой пальто чистила. И грозный офицер госбезопасности вдруг кивает дружески:
— Привет, Гитлер!
А Сталин-то где?
— Наверное, спит — рано еще, дедушка.
— Иди, разбуди Сталина, а то он так войну проиграет.
Очень серьезно, уважительно соседи отнеслись к нашему мероприятию, билеты раскупили, дела свои оставили, сидели, смотрели, аплодировали.
Так же безотказно собирались на представления «заезжих гастролеров», городских нищих. Один из них, Бабаян, в потертых галифе, старой гимнастерке, зимой и летом в видавших виды шлепанцах, надетых на вязаные носки, являлся в наш двор степенно, даже величественно. И громко возглашал: «Я пришел». Все как по команде выходили на балконы, хотя наизусть знали, что предстоит увидеть.
«Театр одного актера» из раза в раз давал одно и то же — Шекспира, но в своем вольном изложении. Известных слов «Молилась ли ты на ночь, Дездемона?» Бабаян не знал, как и того, что невинная жертва мавра была задушена. Когда действие достигало кульминации, он доставал деревянный кинжал, ударял себя в грудь, очень долго и мучительно умирал и — вставал на поклон под дружные аплодисменты. После чего по обыкновению все несли артисту кто лук, кто хлеб, кто бутерброд с маргарином и сахаром. Бабаян не говорил спасибо, просто брал честно заработанное и покидал нас — ровно на неделю.
Нам с мамой тяжело жилось — сначала, где-то до старших классов школы, в четырнадцатиметровой комнате, бывшей кухне с цементным полом.
Закрыть его досками денег не было. Чтобы избавиться от холода и сырости, переехали в восьмиметровую комнатушку, вернее, бывший коридор в два метра шириной, вместо окна — дверь. Там одна узенькая кровать едва помещалась. Когда я входил, маме приходилось выходить, вдвоем не развернуться. На ночь себе раскладушку ставил, утром собирал, иначе и мышь не проскочит. Но пол был дощатый, и мы уже чувствовали себя элитой.
Двор наш как одна большая общага: не было ни английских замков, ни железных дверей и решеток. Все знали, что ключи под тряпкой перед дверью. Ни у кого ни воды, ни света, ни отопления, одежду занашивали до дыр, читали с керосиновой лампой, голодали, но относились друг к другу с любовью, с открытым сердцем. У кого появлялось что лишнее, сладости какие-то — выносили во двор, детей угощали.
Нам с мамой в ту пору особенно нечем было поделиться.
Кто мог позволить себе сварить или пожарить картошку, очистки обычно не выбрасывали, отдавали нуждающимся. И моя княжна Багратиони их мыла, нарезала тонкими ломтиками и тушила в постном масле. Если удавалось еще и головку лука раздобыть, получалось знатное лакомство. Еще мама тушила в масле и с луком черствый черный хлеб вместо мяса.
Когда уже жил своим домом, как ни звал маму переехать, она категорически отказывалась. Думал, не хочет Иру стеснять, и единственный раз попросил за себя власти, чтобы помогли ей квартиру отдельную получить. И что? Пришлось обратно государству сдать. Не захотела княжна Багратиони в комфортабельной отдельной квартире жить, дескать, не смогу без своих соседей.
Как только стал зарабатывать, каждый первый день месяца приносил ей деньги, если был в отъезде, кто-то из моих друзей непременно передавал. Если что-то покупал, то на всех соседей, не штучно, а десятками килограммов, мешками. Мама созывала: «Ольга, Тамрико, Нана!» — и начиналась раздача гостинцев. Когда старый дом, где жила мама, решили снести, ее соседка к себе забрала, у нее и осталась — до конца. Вот как люди жили!
Позже выяснил, что в нашем дворике проживали представители семнадцати национальностей. А лет до десяти вообще не видел, не понимал разницы между людьми по национальному признаку. С возрастом, конечно, начал различать: один — русский, другой — азербайджанец, третий — еврей. Но все были — наши, на одном языке разговаривали и в прямом, и в переносном смысле.
Однако когда в школе появился новый учитель по военному делу, отставной полковник армянин, стало ясно: национальность имеет значение.