Генерал пришел в восторг от полотна и не стал ему препятствовать.
На собеседование во ВГИК все абитуриенты явились в гимнастерках с медалями на груди и кирзовых сапогах. Один Басов пришел в темном костюме, белой рубашке и лаковых штиблетах.
—Молодой человек, — иронично обратился к нему Сергей Юткевич, возглавлявший приемную комиссию, — вы чем занимались во время войны?
—Воевал.
—И где же? — усмехнулся Юткевич.
—Химки защищал.
—Какое у вас звание?
—Капитан.
А там выше сержанта никого не было. Только Юрий Озеров, ставший папиным однокурсником, дослужился до майора.
—А у вас есть награды? — продолжал спрашивать Юткевич.
—Да, — и отец стал перечислять все свои регалии от ордена Красного Знамени до медали «За Победу».
—Почему же вы их не надели?
—Да подумал: неприлично как-то. Не один я родину защищал, — сказал отец, кивнув в сторону Григория Чухрая.
—Вы зачислены, — резюмировал довольный Юткевич.
Отец всегда относился спокойно к наградам и званиям, он не стремился снимать фильмы, за которые могли дать Ленинскую премию. Ему это было скучно.
Басов был «западником», даже в одежде отдавал предпочтение джинсам и ковбойкам.
Он любил хорошо одеваться. Выглядел не по-советски. И внешность у него была нетипичная, многие считали, что отец — еврей. А у него в родне были грузины и, как ни странно, финны. Но, бывало, к Басову подходили на улице характерно-носатые люди и говорили: «Мы за вами следим, Владимир Павлович. Следим очень внимательно. Вы всегда умели нас удивлять. Спасибо вам». Я спрашивал:
—А что же ты не отрицал?
Он смеялся:
—Зачем? Так легче жить. В случае чего — евреи помогут, все для меня сделают.
Но помогал всем и всегда он сам. Когда друга-еврея не выпустили в загранпоездку, отец пошел к начальству и орал, обвиняя всех в антисемитизме. И добился своего.
Потом, уже после его смерти, я познакомился с многочисленной басовской родней — простыми русскими мужиками, работягами из Ленинграда, Новосибирска, Сухуми, Энгельса. Ну хоть бы один родственник еврей объявился, сказал: «Приезжай ко мне погостить в Израиль!»
На женщин Владимир Павлович производил неизгладимое впечатление, хотя и не обладал «аленделоновской» внешностью. Оля мне признавалась, что понимает тех дам, которые по нему страдали: «Он все-таки какой-то необыкновенный, дух замирает, когда стоит рядом». Отцу моя жена тоже очень нравилась.
Поначалу и Наталья Николаевна отнеслась к Оле с симпатией, ведь родители моей жены принимали новую родственницу у себя в Нью-Йорке, возили отовариваться на знаменитую «Яшкин-стрит», где джинсы стоили пять долларов. Но после свадьбы мы поселились в нашей квартире на Фрунзенской. И, как позже выяснилось, грубо вторглись в личное пространство матери. В начале семидесятых она купила мебель, которую нельзя было cдвигать ни на сантиметр. В доме был культ чистоты. А мы приходили, переставляли стулья, не вовремя мыли посуду. Фатеева требовала снимать обувь у входа и ставить ее на газетку. А мы с Олей однажды забыли об этом и оставили грязные туфли прямо — о, ужас! — на полу. Мать долго не могла нам этого простить, распекала, возмущалась. Она такая. Придумала свои правила и живет по ним, а когда кто-то или что-то мешает заведенному распорядку, страшно злится.
Тарелка должна стоять здесь, чашка — тут, тряпка лежать там. К шкафу нельзя прикасаться, потому что он полированный, останутся следы пальцев, надо потом оттирать. Книжку Шекспира взял, не вернул вовремя — спрашивает:
—Когда отдашь книгу?
Говорю:
—Она ведь тебе сейчас не нужна. Какая тогда разница — у меня книжка, у тебя? Ты что, читать будешь?
—Нет, она должна стоять на том месте, где стояла.
Потому что этот том двадцать пять лет там стоял, только и всего. В общем, претензии к нам накапливались с каждым днем. И наконец маму прорвало.
—Вы громко ходите ночью в туалет!