Летом 1812 года мирная лицейская жизнь была прервана. Через Царское Село пошли на запад полки. Воспитанники выбегали и кричали: «Бейте супостатов!» В письмах из дому сообщали, что одни родственники ушли на войну, имения других заняты неприятелем. Друг Вильгельм Кюхельбекер собирался бежать в армию, его с трудом удержали. Он бредил идеей пробраться в лагерь французов и убить Наполеона. Меж тем директор получил секретную инструкцию об эвакуации лицея, если француз двинется к Петербургу. К счастью, вскоре пришло известие об отступлении Бонапарта из Москвы, что явилось подарком к первой лицейской годовщине.
...Нахлобучив на голову треуголку, Александр выбежал в парк. Ветер нес по аллеям желтые листья. Среди деревьев мелькали синие мундиры, слышался смех и гомон товарищей. Он же сейчас искал уединения, чтобы сочинять.
Стихи в лицее писали все кому не лень: Корсаков, Илличевский, Кюхельбекер, Дельвиг. «Ха-ха-ха, хи-хи-хи — Дельвиг пишет стихи!» — распевали школяры в одной из своих национальных песен. Куплеты они сочиняли вместе, а национальными назвали их оттого, что почитали лицей отдельным государством, себя же — особой нацией.
В тринадцать лет и Пушкин осознал свой поэтический дар, этому способствовал обычный урок словесности, на котором профессор Кошанский неожиданно заявил: «Теперь, господа, будем пробовать перья: опишите мне, пожалуйста, розу стихами». «Господа лицеисты» задумались, обмакнули перья в чернила... но стихи как-то не клеились. Лишь Пушкин вмиг сочинил и подал профессору четверостишие — оно, к сожалению, не сохранилось. Все товарищи бросились его поздравлять, а Константин Гурьев в восторге даже попросил разрешения подержаться за кончик его сапога.
Рифмы давались Саше легко, рождались сами собой и словно просились на бумагу. Как вспоминал Сергей Комовский, «не только в часы отдыха от учения... на прогулках... но нередко в классах и даже во время молитвы Пушкину приходили в голову разные пиитические вымыслы, и тогда лицо его то помрачалось, то прояснялось. <...> Набрасывая же свои мысли на бумагу, от нетерпения он грыз обыкновенно перо и, насупя брови, надувши губы, с огненным взором читал про себя написанное».