Сидевший за столом папа вставал и как бы между прочим замечал: «Все-то вы, мама, обещаете, обещаете…» Бабушка делала вид, что не слышит. Раз вышла из своей комнаты, встала в дверях кухни и, раскрыв тетрадку, объявила: «Вот, написала». Начала читать: «Зима. Никто не торжествует…» И замолчала, потому что ее слова заглушил наш смех. Вытирая слезы, я продолжила: «Никто на дровнях не обновляет путь…» Она писала лирические стихи, романсы, басни, все по большей части наивные. Выходила к завтраку с тетрадкой: «Слушайте». Обычно оставалась одна я: мама вспоминала, что ей надо срочно позвонить, отец боком уходил из кухни в кабинет.
— У него был отдельный кабинет? Редкость в те годы… — Он в свободное время вечно делал записи в тетрадках, блокнотах, на листочках: о своей жизни, искусстве, политике, излагал художественные замыслы, планы на будущее…
Иногда исписывал по три шариковые ручки в день. Мог подолгу сидеть с отсутствующим видом в своем крутящемся кресле, думать или разговаривать с самим собой. Задумчивое состояние хозяина чувствовала наша мальтийская болонка Джина: она подходила к отцу, тихо садилась рядом и начинала подставлять ему то один бок, то другой, чтобы он почесал. Я из соседней комнаты слышала, как папа возмущался: «Что же это такое? Полчаса эту дуру чешу!» Пока он так сидел, запустив руку в шерсть Джины, его мысли и чувства складывались в записи, из которых потом получилась книга.
Мама несколько лет назад издала небольшую часть его архива, проделала каторжную работу, в результате «Хронику сердца» смели с полок.
Но за какие-то вещи я на мать злюсь. Зачем вставила туда папины шутки, которые не всякий человек может понять? К примеру, слова о том, что его лечат в больнице от алкоголизма? И так некоторые думают, что Бурков был алкоголиком, потому что часто играл пьяниц. Распускали еще слухи, что отец поддатым гуляет по набережной. А у него от многолетнего курения — папа уже в Москву приехал с «прокуренными» зубами — были плохие сосуды, отчего появилась перемежающаяся хромота: когда он шел, его могло немного заносить в сторону. А если папа выпивал, то хорошо потом ел и ложился спать, «высыпая» свое состояние.
И как он мог «пить», если работал на износ? Во взрослой жизни отдыхал толком, наверное, один раз: когда знакомый предоставил в наше распоряжение свой деревенский дом на хуторе.
Но и там отец все сидел над своими записями, а я терлась возле него. Наконец мать сказала: «Подышали бы воздухом». Мы нашли где-то ракетки для бадминтона, я выскочила во двор, и отец, оторвавшись от своих тетрадок, тоже вышел, ссутуленный, в домашних тапочках. Стали играть. Папа бегал по некошеной траве, тапки спадали, воланчик улетал в сторону. В итоге отец чуть не упал, бросил, смеясь, ракетку и ушел, а я валялась в траве и ржала как сумасшедшая.
Он не умел отдыхать, как все люди. Когда не снимался или не играл на сцене, писал в своем кабинете. Так уставал, что заработал нервное истощение, и мама положила его подлечиться. Об этом случае и шла речь в его записях.
В больницу он попал еще и потому, что было много переживаний. Из-за интриг в театре или зависти коллег. Или таких слов, как: «Ну, с твоей-то органикой…» Будто ему от природы было все, как актеру, дано, и он на этом выезжал. Дома отец возмущался: «Органичны кошки и дети!» Он работал над каждой ролью будь здоров как!.. И, несмотря на завоеванное признание, некоторые относились к нему свысока: «Ну, Жорка, Жорка…» Большой артист, начитанный, образованный человек — и это пренебрежительное «Жорка». Незнакомые люди могли вести себя с ним панибратски, в ресторанах липли: «Выпей! Чего, не хочешь с нами?» На отца, как обычно на актеров, переносили его образы из фильмов, он это понимал, но терял дар речи в такие моменты. Тогда в дело вступала мать, шипя наглецам: «Убью! Быстро за свой столик!» Гоняла их только так. Уверенность некоторых в том, что Бурков — эдакий русопятый мужик, породила тянувшийся за ним шлейф «антисемита».