В августе ей сделали операцию, а в конце сентября она умерла. Взрослые не говорили мне, что бабушка была давно и серьезно больна и дни ее сочтены… иначе я вел бы себя с ней совершенно иначе… А тот роман... я его все же дочитал, когда ее не стало.
— Вы не предчувствовали, что лето будет последним?
— Нет, хотя задним числом я понимаю, что на это указывало многое. Бабушку часто навещали Марина Влади с мужем, профессором-онкологом Леоном Шварценбергом, но в то лето врач поселился на одном из этажей дома и не спускал с нее глаз.
Недомогания бабушки я списывал на преходящие возрастные недуги. То там прихватит, то тут заболит — вроде как совершенно нормально в ее возрасте.
Хотя разве можно говорить о шестидесятилетней женщине как о пожилой? Помню, она всегда ходила, прижав к животу подушку. И сидела с подушкой, крепко ее обхватив, слегка подавшись вперед, чуть сгорбившись… в позе зародыша. И этот ее рыхлый, крупный силуэт, эта подушка, увеличивающая ее и без того большой больной живот… я будто до сих пор все это вижу.
Когда боли утихали, бабушка выпрямлялась. Силуэт приобретал привычную гордость осанки, а голос — властность. И она сразу же тянулась к сигарете (бабушка была заядлой курильщицей, выкуривала по две пачки в день). Зажечь ее было проблемой — после одной операции бабушка практически ослепла. Поэтому, чиркая спичкой, она всегда касалась огонька кончиком пальца, чтобы точно знать, куда поднести сигарету…
Этот жест меня пугал. В такие мгновения тусклый отблеск огонька освещал ее глаза, в которых застыла пустота. Затягиваясь, она вдыхала полной грудью, слегка улыбалась — краткое ощущение радости возвращалось. Она просила меня сесть рядом и почитать ей вслух доставленные утром письма.
О том, что она обречена, кроме меня не знал в семье еще один человек — Монтан. Моя мать боялась, что эта «новость» как бы развяжет ему руки, и он будет вести себя свободно и грубо. Впрочем, даже не зная о тяжести недуга жены, Монтан все равно вел себя некорректно.
Он бывал в Отейе наездами, особо подчеркивая, что у него полно работы: съемки, концерты, интервью... Часто подолгу задерживался в Париже. Симона постоянно жила в их загородном поместье, иногда выезжая на съемки или по делам, но всякий раз, когда приезжал муж, старалась приодеться, делала легкий макияж.
Монтан всегда привозил с собой друзей — звезд политики, артистов, говорил громко, устраивал показушные, театрализованные политические дебаты.
Все мы сидели за столом, внимали… Бабушка часто прерывала его спич тем, что поворачивала голову ко мне и спрашивала: «А что думает обо всем этом наш самый юный друг?» Все замолкали, взгляды разом устремлялись в мою сторону. Я смущался, чувствуя себя ничтожным в звездной команде. Помню, правда, что однажды позволил себе высказать крайнее несогласие с идеей принять и расселить в Отейе в качестве доброй воли беженцев из Северного Вьетнама. Мысль о том, что чужие люди поселятся в нашем с бабушкой «дворце», будут плескаться в МОЕМ бассейне, меня убивала.
Тут я, без сомнения, показал себя предельно аполитичным и несознательным типом. Впрочем, бабушка все равно пустила каких-то беженцев в свои парижские апартаменты. Она вообще живо интересовалась политикой, событиями в мире, была готова защищать любую прогрессивную идею тех лет.
— Вы сказали «в нашем с бабушкой дворце»…
— Да, несмотря на то что это был дом Синьоре и Монтана, я всегда считал его нашим с ней личным убежищем. Моим и ее, хотя бабушкино с Монтаном пространство занимало всю центральную часть здания, а наши с мамой небольшие комнаты располагались в дальнем крыле, на втором этаже. Распределение условное — Монтан бывал наездами, я проводил только лето, бабушка жила постоянно.
Была еще прислуга. Симона ведь не умела готовить, никогда не держала в руках кастрюлю, как говорится.
В доме всегда было очень тихо. Бабушка безразлично относилась к животным, потому никакой живности не заводила. Гостиная дома представляла собой странный охотничий мемориал — на стенах висели трофеи, в шкафах покоились книги об охоте. При этом никто в нашей семье не охотился, и я так никогда и не узнал, откуда все это взялось… Более всего меня пугало чучело олененка с большими стеклянными глазами — оно притягивало мой взгляд: мне казалось, что из этих печальных стекляшек вот-вот выкатится слеза. Вторым предметом, которого я необъяснимо боялся, была старинная чугунная ванна на мощных львиных лапах.
Моим самым любимым занятием было исследование всех помещений дома. Я часто был предоставлен самому себе — когда бабушка уезжала сниматься или сидела, отдыхая, в саду. Дни напролет бродил я по пустынным комнатам, отпирал все двери, все замки, рылся во всех ящиках мебели. Однажды забрел в кабинет Монтана и отыскал в его тумбочке томик Камасутры и целую стопку Playboy — все это он тщательно прятал. Как и пистолет «Магнум 357», который я, естественно, вытаскивал каждый раз, когда приходил. Ощупывал, вертел, прицеливался в собственное отражение, кривляясь перед зеркалом. Мне нравилось заходить в ванную деда, облицованную черным кафелем, нюхать многочисленные банки-склянки с косметическими средствами «Made in England» — Монтан был помешан на английской косметике. Посеребренная пиала, в которой дремала красивая барсучья кисточка для бритья, хрустальный флакон с сандаловым одеколоном Acqua di Selva, бритвы старомодного дизайна с перламутровыми ручками могли многое рассказать о своем хозяине, любящем внешний лоск.