Отец Александр Николаевич был на фронте.
Мне шел уже одиннадцатый год, хорошо помню то время. Даты и числа в голове не держатся, но эмоции сидят крепко. В советские времена я играла в спектакле «Жила-была девочка» о военном Ленинграде. Все персонажи там такие добренькие, румяные — не блокадники, а обитатели райских кущ. Как же я ругалась с режиссером! И как щемит сердце, когда каждая годовщина тех событий плодит новые небылицы. Договорились до того, что Ленинград следовало сдать, а все наши мучения были напрасны. Но блокадники самой своей жизнью приближали победу. Суметь остаться человеком в нечеловеческих условиях — это уже подвиг. А сколько людей находили силы помогать ближним!
Свидетелей тех событий осталось немного, и как никогда важно, чтобы услышан был каждый голос. Но на блокадников нападают со всех сторон, обвиняют во вранье. Вот досталось Даниилу Гранину, который писал о том, как жировали тогда советские начальники. Уже в блокаду ходили разговоры о том, что секретарю Ленинградского обкома Жданову пекли ромовые бабы и привозили персики и он так отъелся, что бегал по коридору Смольного, надеясь похудеть. О войне надо говорить правду, лишь в этом случае она больше не повторится. Поэтому расскажу все так, как помню сама.
Блокада — не только постоянное, ежесекундное, раздирающее чувство голода. Это еще и анестезия к чужому горю. Я дружила с соседскими детьми, Люсей и Колей. Их отец однажды собрал семейные карточки, враз отоварил, а дома разложил еду на столе и съел все до последней крошки на глазах жены и детей.
Гибель этой семьи врезалась в память яркими кадрами, будто из кинохроники. Их окна находились почти вровень с землей, я часто туда заглядывала. Щелк: впавший в безумие отец сгорбился перед буржуйкой, собирает с одежды вшей. Он умер первым. Щелк: Колька лежит у трупа матери, протягивая руки, как будто в мольбе о помощи. Щелк: Люся стоит, прижавшись к оконному стеклу, и вдруг хватает и запихивает в рот дохлую муху. Ее забрали в детский дом, выдали паек, но не уследили. Она съела все сразу и тут же умерла.
Я помню блокадный дух — запах смерти. От него нельзя избавиться, зажав нос, он просачивался под кожу... У нас за стенкой жила старенькая учительница Серафима Антоновна с сыном Борисом.
Он работал железнодорожником, их на фронт не брали. Уже зимой 1941-го мать с сыном так истощали, что слегли. В один из дней молодая Борина жена Вера сообщила, что они переезжают. Дверь забили. Прошло несколько дней, мама слышит глухой стук в стену. Говорит сестре: «Пойдем посмотрим, по-моему, там кто-то есть». Оторвали доски, вошли... Господи! И Борис, и Серафима Антоновна оказались в квартире. Обессилевшие, они лежали в оледеневших испражнениях — стояли страшные морозы, все в огромных белых вшах. Но оба были еще живы!
Старуха рассказала, что невестка украла у них карточки и сбежала. Мама принесла им супу: так мы называли дуранду — коричневые засохшие куски жмыха, которые замачивали в соленой воде. Помню, когда тарелку ставили на стул у кровати и чуточку пролили, Серафима Антоновна так страшно закричала...
Боря умер почти сразу, мы завернули его в простыню и стащили волоком по лестнице. А старушка еще пожила, даже завещание написала. Говорила маме:
— Я завещаю тебе все наше добро. Чтобы Верке не досталось.
— Зачем? — искренне удивлялась мама. — Мы и сами скоро умрем.
Но она и так не взяла бы, считала, что не имеет на это права. Принципиальная была, с характером. Помогала людям. Однажды шли по улице, перед нами упала женщина и не могла встать. Мы спросили, где она живет, подхватили под руки, довели, передали родным. Помогали многие. Но встречались и те, кто переступал некий внутренний барьер и переставал быть человеком.