Ренэ Герра. Ангел-хранитель

Шагал дарил ему рисунки, Кшесинская поила чаем, Одоевцева посвящала стихи. Он дружил с доброй...
Алина Тукалло
|
05 ноября 2020
Ренэ Герра. Фото
Ренэ Герра
Фото: © Р. Герра

Шагал дарил ему рисунки, Кшесинская поила чаем, Одоевцева посвящала стихи. Он дружил с доброй сотней русских художников и литераторов первой волны эмиграции — писал о них, издавал, сватал и, как это ни печально, провожал в последний путь. Профессор-славист Ренэ Герра хранит бесценные архивы, обширную художественную коллекцию и... память о знаменитых изгнанниках.

— Перекрестив меня, Ирина Одоевцева сказала:

— По гроб жизни благодарна за то, что вы для меня сделали.

Ирина Владимировна не отличалась набожностью — когда благословила, я был ошарашен. И заплакал. Что я мог ответить?

— Всегда буду признателен за ваше внимание и любовь. Дай бог, чтобы все сложилось благополучно.

Мы оба знали, что видимся в последний раз. Это было в 1987 году, накануне ее отъезда в Советский Союз. Перестройка. Еще неясно, чем все обернется и что станет со страной.

Одоевцева принимала меня в спальне, полулежа, в квартире, которая досталась ей от последнего, третьего мужа Якова Горбова, в пятнадцатом округе Парижа.

Она сломала шейку бедра и несмотря на две операции, не могла ходить до последних дней. Но голова оставалась светлой.

Я не отговаривал ее уезжать, только спросил:

— Зачем?

Ответила:

— Ехать боюсь, но славка нужна.

Она была умной женщиной, большим поэтом и, в отличие от стервозной Берберовой, потрясающим человеком: всем желала добра и многим помогала. Но имела слабость — хотела, чтобы ее печатали, и ради этого была готова на все. Нина Берберова, которую я, кстати, тоже знал, как и Ирина Владимировна, поехала в те годы в Союз, но не обольстилась, не осталась.

Я понимаю Одоевцеву: для любого прозаика, поэта книга важнее памятника на кладбище. Книга разойдется по миру, а кому нужно кладбище? В тот же день она отдала мне свою переписку за последние три месяца. Рукописи «На берегах Невы» и «На берегах Сены» уже хранились у меня. Когда разнеслась весть о возвращении Ирины Одоевцевой в Россию, пресса засуетилась. Где же вы раньше были? Почему не интересовались, как живет великая русская поэтесса?

...В конце шестидесятых — начале семидесятых русский язык в вузах изучали дети французских коммунистов, да и большинство моих коллег придерживались левых взглядов. В те годы из СССР приглашали «литературоведов в штатском», а ведь еще были живы-здоровы последний русский классик Борис Зайцев, Ирина Одоевцева, Юрий Анненков, Георгий Адамович, Владимир Вейдле, но ни один французский университет ни разу не предложил им прочитать лекцию, и это убийственный факт.

Ренэ Герра с Ириной Одоевцевой
С Ириной Одоевцевой. Париж, 1978 год
Фото: © Р. Герра

Они с удовольствием выступили бы бесплатно, но никому, кроме меня, увы, не были нужны. Притом что русская эмиграция — уникальное явление. Случались в истории массовые исходы, но явлений подобного культурного масштаба — нет.

В 1975 году я первым стал читать лекции о писателях-изгнанниках в Парижском университете — рассказывал о «Солнце мертвых» Шмелева, о Борисе Зайцеве эмигрантского периода, об «Окаянных днях» Бунина, запрещенных во Франции и появившихся только после того как их опубликовали в 1990-м в Советском Союзе. И это был взрыв!

На меня ополчились, даже собирались запретить лекции. Возмущались: как можно говорить о творчестве белобандитов? Даже общаться с ними не рекомендовалось. Но я был уверен, что эту страницу рано или поздно русскоязычная публика с наслаждением, с восторгом откроет. И не ошибся. Я не просто исследователь и хранитель, я — живой свидетель эпохи, лично знавший многих писателей и художников первой волны и, как бы странно ни звучало, их современник. Эти люди покорили меня своим достоинством: когда у тебя нет родины и ты изгой, отщепенец — сохранить достоинство крайне трудно.

Их жизнь так сложилась, что многие не оставили потомства и были очень одиноки. Во Франции они никому не были нужны. В начале семидесятых мы с Одоевцевой решили устраивать писательские встречи в моей квартире в Медоне, парижском предместье, где обитало много русских. Это был уходящий Серебряный век, петербургская и московская богема, фейерверк, догоравший в Париже.

Одеты все были безупречно: Ирина Владимировна выглядела как гранд-дама, мужчины всегда в пиджаках и при галстуках. Одни выступали со стихами, другие — с воспоминаниями. Одоевцева читала отрывки из будущей книги «На берегах Сены», и случалось, что гости «Медонских вечеров» оказывались героями ее мемуаров. По моей просьбе она посвятила главу художнику Сергею Шаршуну. Тот был в восторге и перечитывал ее каждый вечер перед сном. Рад, что благодаря этим встречам у них появлялся творческий стимул, они общались, обсуждали свои сочинения за ужином с шампанским, а потом я развозил их по домам.

С Ириной Владимировной виделся не только на «Медонских вечерах». Приглашал в китайский ресторан — она обожала азиатскую кухню. В конце жизни Одоевцева жила почти в нищете, а ведь до войны со своим вторым мужем поэтом Георгием Ивановым обитала в роскошной квартире у Булонского леса, даже завела лакея. Он с тарелкой встречал посетителей, те клали на нее свои визитки. Слуга шел к хозяйке докладывать, и она решала — пускать или не пускать гостя.

Ренэ Герра и Борис Зайцев
За полвека жизни Зайцева в изгнании я оказался единственным французом, который заинтересовался его творчеством, а ведь на литературный путь Бориса Константиновича благословил Чехов
Фото: © Р. Герра

Отец Одоевцевой Густав Гейнике владел в Риге доходными домами и оставил дочери большое наследство. Однако почти все изгнанники были слегка блаженные, идеалисты, и поэтому многие разорились. В том числе и Кшесинская, у которой я бывал в шестнадцатом округе. Даже когда Матильде Феликсовне было за восемьдесят, она еще давала уроки. Иногда на парижских улицах я встречал ее сына, зарабатывающего развозом вина на велосипеде...

Увы, в феврале 1955 года Ирина Одоевцева с Георгием Ивановым оказались в старческом доме в Йере на юге Франции. У меня хранится коллективное письмо-воззвание к русской эмиграции с просьбой оказать содействие в их переводе в одно из русских заведений под Парижем. Его подписали Борис Зайцев, Иван Бунин, Алексей Ремизов, Сергей Маковский, Александр Бенуа, Сергей Шаршун, Надежда Тэффи и другие. Но поэт так и умер в 1958-м в Йере как нищий в богадельне, его похоронили в общей могиле на местном кладбище.

Горькая судьба... Только в 1963-м прах Иванова перенесли на русское кладбище Сент-Женевьев-де-Буа — стараниями эмигрантского Союза русских писателей и журналистов и, конечно, Ирины Одоевцевой, которая боготворила мужа. Сама она поселилась в старческом доме в Ганьи под Парижем, где провела еще двадцать лет.

В 1978 году Одоевцева вышла замуж за Якова Николаевича Горбова и переехала к нему. Горбова все уважали — герой двух войн (во Второй мировой сражался во французской армии, награжден Военным крестом), писатель, литературный критик. Причем писал и на русском, и на французском. Ему не хватило всего одного голоса в жюри, чтобы получить Гонкуровскую премию, самую престижную во Франции.

Горбов был влюблен в поэтессу Ирину Одоевцеву с пятидесятых годов. Сблизился с ней на моих «Медонских вечерах», на их свадьбе я был посаженым отцом невесты. Мы с Яковом Николаевичем стали ее литературными секретарями — помогали, когда работала над рукописью «На берегах Сены». Позже — Ирина Владимировна была уже сильно в годах — я по ее просьбе написал главу о покойном Горбове, так что она стилистически немного отличается от всей книги.

— Но ведь сначала вы были литературным секретарем Бориса Зайцева?

— Будучи его секретарем, я и познакомился с Одоевцевой. Впервые увидел ее в доме Бориса Константиновича на авеню де Шале. Весной 1968 года шел поздравить его со светлым праздником Пасхи, туда же направлялась и Ирина Владимировна под руку с Георгием Адамовичем, имевшим славу первого критика эмиграции.

Коллаж А. Ремизова
После кончины Зайцева его дочь разбирала вещи отца и перед моим визитом выбросила папку с рисунками и коллажами Алексея Ремизова. Коллаж А. Ремизова. 1930-е годы
Фото: © Р. Герра

Дом Зайцева на тихой улочке с утопавшими в зелени особнячками был центром русского литературного Парижа. Рядом — улица Оффенбаха, где долгие годы жил Бунин, друг Зайцева еще по России. Борис Константинович — единственный, с кем Иван Алексеевич был на «ты». Встреча с Зайцевым — великое счастье, но одновременно она оказалась и моей личной драмой.

— Почему?

— В 1967 году, окончив Сорбонну, я выбрал для диссертации именно его творчество. Что это было — наитие? Мне хотелось писать о Бунине или Ремизове, но их уже не было в живых.

Кафедрой тогда заведовал профессор Анри Гранжар, славист и автор замечательной книги о Тургеневе. Он воскликнул: «О Зайцеве? Вы с ума сошли!» — дав понять, что заниматься писателем-эмигрантом бесперспективно. Я решил: профессоров много, а такой писатель, как Борис Зайцев, — один. В конце концов переубедил научного руководителя. Был наивен и не думал о последствиях.

Написал Борису Константиновичу письмо, кстати, по правилам старой русской орфографии. Он пригласил в гости. Я волновался, торопился — ведь Зайцеву уже восемьдесят шесть исполнилось. Несмотря на разницу в возрасте, мы сразу же прониклись друг к другу глубокой симпатией. Он поразил меня аристократизмом, благородным обликом, учтивостью. Я же подкупил его тем, что за полвека жизни Зайцева в изгнании оказался единственным французом, который заинтересовался его творчеством, а ведь на литературный путь его благословил Антон Павлович Чехов.

Своей магистерской диссертацией я покорил Бориса Константиновича. И еще — своим русским языком. Ему было важно, что я говорю как соотечественник. Кстати, во время студенчества в Сорбонне обо мне ходили легенды, что на самом деле я не Ренэ Герра, а Роман Герасимов: в лучшем случае моя бабушка — русская графиня, а в худшем — я агент КГБ. Знаете, я ведь даже мечтаю по-русски, хотя коренной француз.

Когда в начале восьмидесятых в Сорбонне я защищал уже докторскую по его творчеству, дама из жюри сказала: «Мы понимаем, ваша диссертация — долг памяти, это трогательно. Но его шестьдесят лет не печатают на родине. Он даже не второстепенный писатель, он вообще не писатель!» Однако с 1989-го в России вышло три десятка его книг общим тиражом больше миллиона экземпляров, и тут вдруг все поразились: оказывается, Зайцев великий писатель, вот какой Герра хитрый! И кинулись покупать его книги.

Ренэ Герра
Зинаида Шаховская подписала мне сборник своих стихов: «Если что и сохранится в чужой стране от первой эмиграции, то благодаря Ренэ Герра»
Фото: Yves Forestier/Sygma/предоставлено Р. Герра

Я долго был на стороне побежденных, но когда Борис Константинович, как и Бунин, Шмелев, Ремизов, Ходасевич, Адамович, Георгий Иванов, Мережковский, Гиппиус, триумфально вернулись в Россию — увы, посмертно, — оказался на стороне победителей.

— Откуда у вас столь безупречный русский язык?

— Моя семья из Прованса. Родителям принадлежали дома в Ницце, но в пятидесятых годах мы жили в Каннах — мама Жанет работала директором женской гимназии. Однажды там появилась пожилая дама и на ломаном французском попросила маму дать внучке несколько уроков математики.

Обращаться с подобными вопросами к директору было не принято, тем более что мама уже давно не преподавала, но по доброте сердечной согласилась. Причем без всякого вознаграждения, но дама, ее звали Валентина Павловна Рассудовская, возразила: дескать, они — люди бедные, но гордые, и взамен предложила давать маминым детям уроки русского языка. Но кому на Лазурном Берегу в 1957-м, спустя всего четыре года после смерти Сталина, был нужен русский?! Однако чтобы не обидеть старушку, мама обещала поинтересоваться у сыновей. Брат отказался, а я согласился, хотя уже изучал английский, немецкий и латынь.

Валентина Павловна учила меня читать и писать по старой орфографии. Ее семья жила по соседству, очень скромно: темно, иконы, лампады, большой стол, скамья. Муж, подпоручик царской армии, во время Гражданской воевал у генерала Юденича. Я наблюдал, слушал разговоры — их дом был настоящим проходным двором — и невольно погружался в русскую стихию. Очень увлекся и сутками пропадал у Рассудовских. Родители даже слегка ревновали: почему сын проводит там столько времени?!

В двенадцать лет я уже свободно говорил и писал по-русски, знал наизусть «У лукоморья дуб зеленый». Причем не картавил, хотя «р» не выговаривали даже дети русских эмигрантов, например профессор Никита Струве. Иногда уроки мне давал князь Гагарин, тоже наш сосед. В Каннах он был старостой русской церкви Архангела Михаила на бульваре Александра III.

— Но своей духовной матерью вы все же считаете Екатерину Леонидовну Таубер?

— Благодаря двум дамам — Рассудовской и Таубер — я и стал отчасти русским. У Екатерины Леонидовны — она преподавала русский в престижном лицее Карно, где я учился, — не было детей, и я заменил ей сына. К Таубер, чьи стихи хвалили весьма строгие в оценке Ходасевич, Вейдле и Бунин, у меня особое, трепетное отношение. Сейчас готовлю к печати ее двухтомник. Она переписывалась с Зинаидой Гиппиус (и подарила мне эту переписку). Дружила с Галиной Кузнецовой, музой Бунина. Именно у Таубер в застекленном шкафу я впервые увидел книги Ивана Алексеевича. Читала мне бунинские стихи, и я воспринимал все столь живо, будто родился в России.

Ирина Владимировна Одоевцева и Яков Николаевич Горбов
В 1978 году Ирина Владимировна вышла замуж за писателя и героя двух войн (во Второй мировой сражался во французской армии, награжден Военным крестом) Якова Николаевича Горбова
Фото: © Р. Герра

Каждое воскресенье она ходила в русскую церковь в Каннах, поскольку была глубоко верующей. Это роднит ее с Зайцевым, к которому я пришел именно с ее рекомендацией. Борис Константинович нашел в религии убежище и утешение, противопоставив христианскую любовь крови и насилию. Террор в годы революции коснулся и его семьи. Обретение утерянной России и вера стали главными темами его творчества.

Белые эмигранты, обожая родину, продолжали служить ей и во Франции. Корней не пускали. Многие не подавали на французское гражданство — жили с нансеновскими паспортами, то есть, в сущности, были людьми бесправными. Я, кстати, храню удостоверение беженца Бориса Зайцева. Почти все надеялись, что вернутся, — и в семьдесят лет, и в восемьдесят, когда вроде и не на что уже было надеяться. Жили, по выражению Тэффи, «на чемоданах».

Иногда бываю на Николаевском кладбище в Ницце, где сотни русских могил. Смотрю на надгробия и плачу. Я знал многих, все они оставили воспоминания. Для кого? Борис Константинович, например, считал, что миссия русской эмиграции — сохранить для будущих поколений подлинный образ России.

Изгнанники существовали будто вне времени и пространства. Зайцев обрел Русь, святую Русь, как Царство Божие, которое внутри нас, и в эмиграции сделался православным писателем. С Афона, ставшего для него откровением, привез черновик книги, посвященной русской духовности. Совершил паломничество и на Валаам, когда остров еще принадлежал Финляндии. Рассказывал мне об этой поездке: находиться в православном монастыре и видеть оттуда родину было для него пронзительно и горько.

Эмиграция стала для Зайцева и крестом, и спасением. Крестом — поскольку оказался изгнанником, отрезанным от родины; без общения со своим читателем он очень страдал. Спасением — потому что отныне не зависел ни от кого и мог писать что хотел. Конечно, любая эмиграция — трагедия, но, как ни парадоксально, она стала величайшей удачей для русской культуры. В Советском Союзе Зайцев, так же как и Бунин, Ремизов, Шмелев, не смог бы написать свои лучшие книги: «Странное путешествие», «Анна», «Дом в Пасси», «Путешествие Глеба».

Когда осенью 1968 года я поехал учиться в аспирантуру МГУ, то очень рисковал, взяв с собой по просьбе Зайцева несколько экземпляров его последней книги «Река времен», подписанных автором Корнею Чуковскому, Виктору Некрасову, Ариадне Эфрон — дочке Цветаевой, у которой я провел целый день. Она рассказывала мне о ГУЛАГе, о том, что готовит к изданию книги Марины. Не раз ездил в Переделкино к Чуковскому, записывал на магнитофон его воспоминания о Серебряном веке и, конечно, о Зайцеве.

Ренэ Герра
Фото: © Р. Герра

Пленки забрали при обыске в Шереметьево, когда их из Москвы пытался вывезти брат Ален, прилетевший с женой под Новый год в СССР. Я их провожал. В аэропорту ко мне подошли люди в штатском и попросили проследовать к начальнику, который потребовал подписать документ с признанием. Я отказался, но дело завели.

Моим научным руководителем оказался декан филфака, который вызвал в кабинет (вероятно, те встречи не укрылись от бдительных органов) и жестко предупредил: коли «продолжу дружбу» с антисоветчиком Борисом Зайцевым, мне светит пять лет строгого режима. Короче, в марте 1969-го меня выслали из СССР.

Только вернувшись домой, узнал, что не просто выслали, а выдали волчий билет — запрет на въезд в СССР на пятнадцать лет. То, что я его получил в Союзе, понятно, но и во Франции навесили ярлык «друг белогвардейцев». Решили: раз выслали из страны, которая идет к светлому будущему, значит, я антикоммунист. Даже ходили слухи, что Герра вышел на Красную площадь с плакатом «Долой Советскую власть!» Я что, дурак? Я жизнелюб и женолюб, к тому же вне политики, беспартийный. Мне было двадцать два года — и все, карьера закончилась. Случались в жизни моменты, когда проклинал судьбу, хотя по большому счету благодарен ей.

— Каким человеком был Зайцев?

— Очень доброжелательным, кротким, даже сказал бы, праведным, но без ханжества, например за ужином мы вдвоем выпивали бутылку красного. Несмотря на возраст, он иногда выступал по «Голосу Америки» и на «Радио Свобода», долгие годы вплоть до самой смерти был председателем эмигрантского Союза русских писателей и журналистов. Борис Константинович помогал собратьям по перу. И представьте, такого вот человека в 1971-м французы сажают под домашний арест! Во время официального визита Брежнева в Париж власти испугались: вдруг бросит бомбу на Елисейских Полях?!

Сначала собирались отправить Зайцева за казенный счет на Корсику, в гостиницу с полным пансионом, как поступили с некоторыми эмигрантами-монархистами. Я за него вступился. Тогда старого писателя обязали ежедневно отмечаться в полиции, но из-за его преклонного возраста инспектор дважды в сутки сам наведывался к подопечному: удостовериться, что писатель сидит дома. Борис Константинович был в восторге — «прославился» во французской прессе! Он обладал прекрасным чувством юмора. Через несколько месяцев ушел из жизни...

Юрий Анненков
Когда Анненков предложил сделать и мой портрет, я был тронут до слез. Это же немыслимо: художник с мировым именем и я — никто! Об этом даже не мог и мечтать
Фото: © Р. Герра

Уже упоминал, что Зайцев был председателем Союза русских писателей и журналистов, и я как его секретарь помогал в устройстве литературных вечеров, проходивших в особняке Консерватории имени Рахманинова на набережной Сены. Зал всегда — битком, средний возраст присутствующих лет восемьдесят, а мне — двадцать с небольшим.

Смотрел на стариков и с грустью понимал: вместе с этими людьми уходит целая эпоха. Среди них я был единственным французом, даже дети эмигрантов не ходили на эти вечера.

После кончины Бориса Константиновича как-то зашел навестить его дочь. Наталья Борисовна разбирала вещи отца и перед моим визитом выбросила папку с рисунками и коллажами Ремизова. На книги рука бы не поднялась, а тут — бумажки какие-то. Сегодня Алексея Ремизова считают ярчайшим стилистом в русской литературе, однако он был и очень самобытным художником, его высоко ценил Кандинский. Этот эпизод говорит о том, насколько эмигранты были неактуальны.

Как-то узнал, что скончалась милая дама, с которой я общался, писательница Ольга Можайская. Приехал выразить соболезнования, вижу, ее дочка собрала мешки, чтобы отнести в мусорный бак. Говорю:

— Я знал вашу маму. Можно мне что-нибудь купить?

Женщина удивилась:

— Зачем? Берите так. Извините, тороплюсь, вечером поезд обратно в Бельгию.

Деньги все же оставил, забрал мешки, а там — письма Бунина, двадцать книг с автографами Ремизова, с которым Можайская дружила. Эмигрантские книги на Западе никому не были нужны. Я их спасал. Некоторые считали меня барахольщиком, но если бы не собирал, пропало бы больше половины наследия. Зинаида Шаховская, с которой дружил и работал над составлением «Русского альманаха», так подписала мне сборник своих стихов: «Если что и сохранится в чужой стране от первой эмиграции, то благодаря Ренэ Герра».

Моя коллекция ценна именно как пласт культуры. Архивы насчитывают несколько десятков тысяч единиц хранения, среди них тысяча писем Ремизова, сотни — Бунина, в том числе его переписка с Галиной Кузнецовой, которую она мне завещала. До сих пор не прочитал — вдруг там что-нибудь очень интимное? Будет неловко, ведь я дружил с Галиной — милейшая дама, скромная, талантливая. На встречу с ней в Мюнхен ехал с тремя рекомендациями — Таубер, Одоевцевой и Зайцева. Жаль, не попросил вернуть их, когда были прочитаны!

Портрет В. Мотылевой
Однажды Валентина Ивановна Мотылева со словами «Знаю, вы будете смотреть на него другими глазами» подарила свой портрет ню работы Анненкова. Портрет В. Мотылевой. 1920-е гг.
Фото: © Р. Герра/Ю. Анненков

С Галиной говорили о моих родных местах — она обожала юг Франции, как и Таубер. Кузнецова прекрасно владела французским, перевела роман Франсуа Мориака «Волчица», предисловие к которому написал Бунин. У меня хранятся книги Галины с автографами, в том числе «Грасский дневник». Встречаясь с писателями и художниками, всегда брал с собой их книги и просил надписать на память.

Когда улетал из Союза, некая дама попросила передать письмо Шагалу. В его парижский особняк, расположенный на острове Сен-Луи, пришел с письмом и автобиографией художника «Моя жизнь», которую Марк не только надписал, но и тут же нарисовал на форзаце автопортрет. Еще подарил альбом своей графики, тоже с рисунком на форзаце. Потом я навещал его в Сан-Поль-де-Ванс недалеко от Ниццы, где Шагал жил и похоронен. Он интересен мне в том числе и как иллюстратор шестидесяти семи книг. Сейчас готовлю к изданию четырехтомник «Художники Зарубежной России в искусстве книги: 1920—1970».

— Русские художники были более востребованы во Франции, чем писатели?

— Из художников многие преуспели, особенно повезло тем, кто работал для сцены и оформлял книги. Например сын Зинаиды Серебряковой Александр был декоратором в кино и театре, выполнил иллюстрации к тридцати трем книгам (все у меня есть) и с радостью подписывал — ему казалось забавным, что нашелся чудик, который заинтересовался его иллюстрациями, ведь он считал себя в первую очередь живописцем.

Александр был человеком добросердечным, никогда не отказывался помочь друзьям-эмигрантам, часто работал без оплаты — ведь он не нуждался. Серебряков известен как прекрасный пейзажист и художник интерьеров — ему делали заказы важные особы. В одной из моих гостевых книг — я завел их по совету Одоевцевой, сейчас их больше ста — набросал и мой интерьер.

Юрий Анненков, с которым я дружил, тоже жил безбедно, пока работал на театр и кинематограф. Делал декорации для труппы Брониславы Нижинской, сотрудничал с Баланчиным, Лифарем, Мясиным, кинорежиссером Максом Офюльсом. В 1955 году за костюмы к его фильму «Мадам де...» Анненков стал номинантом на «Оскар» «за лучшие костюмы в мировой кинематографической продукции» — эскизы к ним Юрий Павлович подарил мне.

Сергей Шаршун
Сергей Шаршун, единственный русский дадаист, слыл большим оригиналом и чудаком
Фото: © Р. Герра

Однако в конце жизни заказов почти не стало, приходилось всеми правдами и неправдами доставать деньги. Кое-что продавал, например свои архивы Йельскому университету. Писал статьи для газеты «Русская мысль» и журнала «Возрождение». Чем мог, я ему помогал. Каждый месяц в течение десяти лет приобретал акварели и холсты у его второй жены Валентины Ивановны Мотылевой.

Когда Юрий Павлович скончался, уговаривал коллег купить рисунки у вдовы-француженки хоть за сто франков — она сильно нуждалась, но никто не откликнулся. Тогда наследием Анненкова не интересовались, а сейчас любой эскиз стоит огромных денег. Вдова мечтала сделать музей в его мастерской на Монпарнасе. Но какой музей в съемной квартире?! Все закончилось тем, что несчастная покончила с собой, ей не было и пятидесяти.

Я часто катал Юрия Павловича по Парижу и окрестностям. Иногда втайне от француженки отвозил к Мотылевой. Это с ней он приехал в Париж в 1924-м и хотя любил ее всю жизнь, после войны оставил ради юной барышни. У меня есть книга с надписью: «Тиночке, виноват навсегда. Юра, 1948». Тиной он называл Валентину Ивановну. Она мне как-то призналась, что Юрий Павлович — ее единственный мужчина.

Мотылева была артисткой МХАТа, в тридцатые гастролировала с Михаилом Чеховым по Америке. Как у нее был поставлен голос! Я такого русского никогда не слышал — мурашки по коже. Валентина Ивановна жила возле Булонского леса в бывшей мастерской Анненкова, очень скромно, вместе с компаньонкой — очаровательной, жизнерадостной Марией Самойловной Давыдовой. Она была оперной певицей, гастролировала в «Русских сезонах» в Париже с Шаляпиным.

Когда привозил Анненкова к Мотылевой, они целовались. Смотреть на это было грустно — обоим под восемьдесят. Я оставлял их, а вечером возвращал Юрия Павловича француженке, рассказывая, как мы гуляли в Фонтенбло или Версале. Делал доброе дело и получал от этого удовольствие. Надо иногда творить добро — это хорошо. Однажды Валентина Ивановна со словами «Знаю, вы будете смотреть на него другими глазами» подарила свой портрет ню 1920-х годов работы Анненкова.

— В вашей коллекции много Анненкова?

— Несколько сот работ. Только автопортретов — двадцать. Когда он, рисовавший Ахматову, Замятина, Пастернака, Горького, Троцкого, многих других великих, предложил сделать и мой портрет, я был тронут до слез. Это же немыслимо: художник с мировым именем и я — никто! Об этом даже не мог и мечтать.

Музыкальная композиция на тему «Франческа да Римини» П. Чайковского. 1954 г.
Сергей Шаршун. Музыкальная композиция на тему «Франческа да Римини» П. Чайковского, 1954 год.
Фото: © Р. Герра/С. Шаршун

В 1969-м я учился в аспирантуре, и он несколько раз приходил ко мне в общежитие, что напротив парка Монсури, с листами ватмана в большой папке. Увидев законченный портрет, я сказал: «Вы сделали мне царский подарок — увековечили». Это последний портрет Анненкова и гордость моей коллекции. Юрий Павлович — уникальный художник и писатель, если будут силы, напишу о нем книгу. Выполню свой долг — долг памяти.

Про Сергея Шаршуна, единственного русского дадаиста, я написал две книги. Одну — по его просьбе, другую — уже после смерти художника. Я даже его издавал. В начале семидесятых почти все русские книгоиздательства в Париже закрылись, авторов первой волны перестали печатать, и я неожиданно для самого себя решился выпускать книги. В 1980-м основал издательство «Альбатрос».

Название родилось благодаря знаменитым стихотворениям Бодлера и Бальмонта «Альбатрос». Кроме того, образ одинокой гордой птицы олицетворял судьбу поэта-изгнанника. Я был и художественным, и техническим редактором, даже корректором. С каждой книгой связано немало воспоминаний — и хороших, и не очень радостных. Случались даже скандалы, о которых не хочется вспоминать.

Издавал я исключительно произведения близких мне авторов и друзей. Первыми стали сборник стихов Екатерины Таубер и проза Шаршуна, участника «Медонских вечеров». Сергей Иванович не пропустил ни одного — ему важно было находиться среди русских и слышать родную речь. Он более полувека провел во Франции, но оставался глубоко русским.

Шаршун родился в Бугуруслане, с 1912 года жил в Европе — в Париже, затем в Барселоне, там открыл для себя красоту испанско-мавританских изразцов и стал орнаментальным художником, точнее — орнаментальным кубистом. Через несколько лет вновь Париж, дружба с дадаистами — Тристаном Тцара, Максом Эрнстом, Марселем Дюшаном. В 1922-м решил вернуться на родину через Берлин. Жизнь там била ключом, Шаршун участвовал в дадаистических акциях. В эти годы он стал по-настоящему известен.

Сергей Иванович рассказывал, что ехать в Россию его отговорили Айседора Дункан и Сергей Есенин — новоиспеченные супруги как раз прилетели в Германию, сообщив об истинном положении вещей в стране победившей революции. Шаршун вернулся во Францию. Он любил повторять, что жизнь интереснее романа. Сергей Иванович не прозябал, напротив, был нарасхват, его прижизненная персональная выставка состоялась в Национальном музее современного искусства в Париже.

Ренэ Герра
Горжусь, что прикоснулся к великой русской культуре и оказался для друзей-изгнанников связующим звеном между эпохами. Ничего им не обещал
Фото: © Р. Герра

Мы дружили, он был большим оригиналом и чудаком. Когда приходили торговцы, просил меня присутствовать. Ему предлагают, например, пятьдесят тысяч франков за картину, а я, как вышибала, рявкаю на визитеров и выгоняю. Шаршун испытывал в такие минуты ни с чем не сравнимое наслаждение. Такая вот была игра... Понимаю его: раньше приходилось умолять, чтобы купили хоть одну работу, а теперь — мне ваши деньги не нужны!

Да и что ему было делать с деньгами? Сергей Иванович слыл аскетом, бывая у меня в гостях, всегда возвращался пешком, такси, чтобы не тратиться, не брал. На что действительно не жалел средств — на помощь другим. Воспоминания графа Ивана Шувалова, тоже участника «Медонских вечеров», и две книги поэта Анатолия Величковского вышли благодаря его поддержке. Предлагал мне деньги и на издание Одоевцевой, но я отказался. Одоевцева — моя! Считал долгом издать ее сборники на собственные средства: там есть стихи, посвященные мне.

Горжусь, что прикоснулся к великой русской культуре и оказался для друзей-изгнанников связующим звеном между эпохами. Ничего им не обещал, да и невозможно было что-то обещать: в то время все, что они создавали, было не очень востребованным. Я верил, что когда-нибудь Россия заинтересуется их творческим наследием, и рад, что не ошибся. Для Шаршуна я стал душеприказчиком и проводил его в последний путь. На православном кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, согласно его завещанию, поставил дубовый старообрядческий крест.

Звезды в тренде

Вера Алентова
актриса театра и кино
Юлия Меньшова
телеведущая, продюсер, актриса театра и кино
Ольга Бузова
актриса, певица, телеведущая
Виктория Райдос
экстрасенс, ясновидящая, участница телешоу
Дмитрий Дибров
актер, журналист, музыкант, певец, продюсер, режиссер, телеведущий
Лариса Гузеева
актриса, телеведущая