Родители нас с сестрой обожали, но им и в голову не могло прийти, что со мной может что-то случиться. То было удивительно наивное, чистое время.
Нашим самым популярным детским развлечением было ходить на Охотный ряд. Прогуливаясь по этому царству съестного между бочек с икрой, клеток с живой дичью, ящиков с огромными тушами, мы презирали тех, кто мог позволить себе это купить. Потому что мама моя их презирала!.. Слово «нэпман» считалось ругательным и ужасно обидным. Вместе со всеми бегала на демонстрации и парады, чтобы хоть одним глазком увидеть полубога Сталина. Проживая в доме для семей революционеров и партийных работников, я свято верила в идею всеобщего равенства и братства.
Нам действительно было не важно, что нечего есть и нечего надеть, — мы же живем для светлого будущего!
Все время казалось, что вот-вот это закончится, и тогда уж заживем! А потом еще то закончится, и еще…
Мой папа до войны был командирован в Эстонию, в Таллин, который тогда назывался Ревелем. Потом с большим трудом вытащил туда и нас. Встретил на вокзале, мы сели в машину, а там — запах, какой-то незнакомый и чрезвычайно приятный! Пахло от аккуратно сколоченного ящичка. «Папа, что это?» — спросила я. — «Мандарины». — «А что это такое?» Я никогда не видела мандаринов, хотя по тем временам наша семья считалась обеспеченной. Папа привез нас в общежитие Торгпредства, где жил сам.
Мне и моей старшей сестре Тамаре было велено сидеть в комнате и никому не показываться. И только потом, когда он купил нам пальто, лакированные туфельки и береты, нас выпустили на люди.
Дело в том, что в Москве на одежду вообще никто не обращал внимания. Мама считала мещанками всех, кто хоть чуть-чуть думал о своей внешности, и презирала их ничуть не меньше, чем нэпманов. Сама она ходила в рваных калошах и кепке, надетой на красную косынку. Взращенная в такой атмосфере, я тоже мечтала носить косынку и работать на заводе. Но наш чудесный папа не мог позволить, чтобы в успешной буржуазной Прибалтике мы выглядели совсем уж оборванками.
Именно в период Ревеля я начала ходить в кинотеатры, где обнаружила, что буржуазный кинематограф не так уж и загнивает…
Собирала открытки с кинокрасавицами того времени и даже воображала, что удивительно похожа на Грету Гарбо. Впрочем, по возвращении в Москву я отправилась на рабфак, потому что было непонятно, удастся ли прорваться в артистки. Кроме сцены я еще видела себя в роли прокурора, страстно обличающего пережитки старого мира. Пламенная такая была барышня. Теперь понимаю: хорошо, что меня не взяли в прокуроры. Я и без причастности к тогдашним судебным инстанциям умудрилась превратиться из рьяной комсомолки в отъявленного скептика…
Итак, из-за дивной схожести с Гретой Гарбо (а я тогда была здоровенная такая, румяная девица) я решила попытать счастья в театральном. Надела весьма симпатичную красную кофточку, каблуки и отправилась в Щепкинское училище.
Провалилась с треском. Иду обратно, от Малого театра к себе на Тверскую, а навстречу — подружка. Она-то и предложила пойти показаться в Вахтанговский театр. «А где это?» — «На Арбате!» — «А где это, Арбат?..» Я знала только центр и два театра — Малый и Художественный. Пошла. Сказать, что я была разочарована, — ничего не сказать. Ни бархата, ни позолоты, все серое и вообще не похоже на театр.
Но, надо признать, неглупа была. Поняла, что мои выходные каблуки тут не к месту. Полетела домой, сменила кофточку на белую рубашку, приколола комсомольский значок и натянула начищенные зубным порошком парусиновые тапки. И меня приняли. Если я скажу, в каком году это было, со стула упадете! В 1934-м. Правда, ужас? Так или иначе, я попала в мир невероятно чистых людей, очень красивых женщин и элегантных, подтянутых мужчин.
И настал тот день, когда мне дали первую роль.