Несколько дней перед выступлением лежала в нашей гостинице. Участники конкурса опекали меня. Кобзон по-человечески был очень внимателен: то просто забежит на пару слов, то принесет воды или чаю.
К счастью, в Чехословакии моей конкурсной песней была колыбельная «О, беби, беби». Спасло то, что можно было петь тихо. Первая премия в Чехословакии по этой причине мне особенно дорога. Когда вернулись, «Москонцерт» подал мои документы на звание заслуженной артистки Российской Федерации. Мы с мамой очень радовались.
Андрюша продолжал учиться в музыкальной школе. Ему прочили большое будущее. Уже в десять лет сын играл с симфоническим оркестром.
Я сидела в зрительном зале и почти не видела из-за рояля своего мальчика. Меня переполняла любовь, а он играл себе и играл...
Приблизительно через год я заглянула в «Москонцерт», чтобы узнать, как обстоят дела с моими документами. Там оказался новый директор, некто Зельманов. Слушая меня, он словно делал одолжение. В конце моих объяснений неожиданно вспылил: «От меня-то вы чего хотите? Я вас к званию не представлял, я вас вообще не знаю! Мне плевать, что вы первый международный лауреат. Я вас не слышал и не оценивал. Вас оценивало зарубежное жюри, вот к нему и обращайтесь, а теперь идите отсюда сами знаете куда».
Я обомлела: так по-хамски со мной еще никто не разговаривал и, кроме того, это было еще и несправедливо.
Позднее я узнала, что мои документы прошли все инстанции, а потом пропали. Кто-то не дал им ходу. Но кто и почему, не знаю. Лапин, председатель Гостелерадио, потребовал, чтобы всех евреев и «черненьких» со сцены убрали. Увидев на экране Ободзинского, он сказал:
— Уберите этого Градского!
Ему возразили:
— Это Ободзинский.
— Тем более, — отрезал Лапин, — хватит нам одного еврея — Кобзона.
Не знаю, может, под эту гребенку угодила и я, но моя девичья фамилия — Ремнева, по маме — Алексеева. Правда, волосы... Да, волосы в тот момент были темненькими...
Меня захлестнула обида, и я ушла из «Москонцерта». Думала, что хоть кто-нибудь спросит, почему так поступила. Ведь, как сейчас говорят, я была самым кассовым артистом. Но моего ухода словно ждали. Если спросите, были ли у меня недоброжелатели, честно скажу: «Я их не знаю». Понимаю: все, что произошло в моей последующей судьбе, не обошлось без чьего-то участия, но чьего — не могу понять до сих пор.
Приближался 1968 год. Космонавты пригласили нас с Ольгой Лепешинской и Борисом Бруновым к себе в гости в Звездный городок. Мы провели замечательный вечер. По окончании вечера Юрий Гагарин, прежде чем отвезти меня домой, попросил шофера поехать на Ленинские горы, полюбоваться вечерней Москвой.
— Вы не возражаете? — спросил он меня.
— Нет, я тоже люблю смотреть на наш город.
— Здесь как будто размыкается пространство, — сказал Гагарин.
Я улыбнулась.
Мы говорили обо всем: семье, детях, трудностях, которые возникают на жизненном пути. Было ощущение, что знакомы сто лет. На прощание своим мелким почерком он написал мне номер телефона, и мы договорились созвониться, когда вернусь с гастролей. Но это был наш первый и последний разговор. Двадцать седьмого марта 1968 года Юрий Гагарин погиб...
Вскоре судьба сделала очередной поворот. Когда я ушла из «Москонцерта», спасла Украина — предложили работу в Донецке. «Ну сама посуди, — убеждали меня директор филармонии и первый секретарь обкома партии, — какая тебе разница, где числиться?
Жить будешь в Москве. Страна-то у нас одна, и гастрольный график один».
Действительно, один раз в году Фурцева собирала у себя всех директоров филармоний и там проводились своего рода торги: какая филармония посылает своего артиста, какая принимает. Я была тогда на пике популярности, и меня просто «рвали на части».
Проработала в Донецке двенадцать лет, и это были счастливые годы. В России для меня закрыли эфир радио и телевидения. Кто-то попытался сделать так, чтобы о Миансаровой забыли. Мне было всего тридцать семь лет. Поползли слухи, что я уехала в Америку или Израиль, что пою, как Лариса Мондрус, перед ресторанной публикой.