Сергей Шерстюк переживал, обвинял съемочную группу в том, что у него украли жену...
На кинофестивале в Роттердаме фильм оценили. У нас не заметили.
Двадцать третьего августа 1997 года Лена, не поехав с мужем на дачу (соврала, что озвучание на «Мосфильме»), с утра пила коньяк и диктовала сообщения на пейджер Олегу: «Где ты? Приезжай!» А после полудня: «Приезжай, я умираю». Ответа не было. Она облилась керосином из антикварной лампы, которую когда-то купили с Шерстюком в Амстердаме, и стала себя поджигать. Но керосин был полувыдохшийся, она истратила чуть ли не половину спичечного коробка, прежде чем вспыхнула...
Знойным августовским днем из подъезда дома на Тверской, на котором висят мемориальные таблички Райкина и Фадеева, вышла (не выбежала, именно вышла, с каким-то исконным, вековым достоинством) высокая стройная женщина.
Как рассказывал потом грузчик из соседней булочной: «Она была голая и коричневая. Я подумал: может, кино снимают...» Пересекла внутренний дворик, миновала арки, поднялась по ступеням служебного входа Театра имени Моссовета... Она казалась «голой и коричневой» потому, что обтягивающее платье сгорело и прилипло к телу, образовав сочащуюся кровью корку. Черты лица стали почти неузнаваемыми, от волос остался пепел...
С ожогами девяноста процентов поверхности тела Елена была госпитализирована в Институт Склифосовского. Казалось, сознание к ней уже не вернется.
Медсестра в реанимации сказала: «Как на артистку похожа!» И Елена, уже почти с того света уловив знакомое слово, внезапно откликнулась: «Да, я артистка».
Это были последние слова Елены... Моей Ленки...
Православная церковь Елену простила — Евгений Миронов упросил священника. Оценив крики «Помогите! Господи! Прости меня, Господи!» как то, что в последние минуты она хотела жить и раскаивалась в грехе, а поджигая себя, действовала по наваждению, Патриархия дала добро на отпевание.
Я вновь — теперь уже навсегда — ее потерял. Она шла своим крестным путем, обреченная Театру, зная, что ждет жестокая расплата — гибель всерьез. И она не могла тратить душу на тех, кто ограничивался «читкой».
Кто не сгорал, а мерцал, был лишь тепел. Она взошла на костер. «Елена» с древнегреческого — «факел». «Я бы хотела быть достойной своего имени», — говорила она.
Жуткая и прекрасная смерть.
«Сережа! Сережа!» — дико кричала она, уходя.
В центре Москвы, на Тверской улице, среди бела дня — глас вопиющего в пустыне. Не ко мне она взывала. Но кажется теперь — и ко мне. Ко всем нам.
На похороны я не пошел. Чтобы не разрыдаться. Я вспоминал ее рассказ о сахалинской чайке, облитой соляркой, подожженной и сгоревшей в полете. Под аплодисменты.